Вы здесь

Испанцы в России 20-30-х годов I: Мануэль Чавес Ногалес

чт, 26/04/2012 - 20:49
Мануэль Чавес Ногалес. Через Европу на самолёте. Мелкий буржуа в Красной России.

Галина Лукьянина

Несколько испанцев, побывавших в Советской России в 20-х – начале 30-х годов, описали свои впечатления в книгах, получивших большую известность. Мануэль Чавес Ногалес – единственный среди них профессиональный журналист. Главная цель его поездки такая и была: рассказать о своём путешествии широкой публике.

Мануэль Чавес Ногалес (1897, Севилья – 1944, Лондон) написал огромное количество всего, разных жанров и на разные темы. Но у него можно выделить как бы «русский цикл». Это документальная повесть «Маэстро Хуан Мартинес, который там был» (1934) – о мытарствах танцора фламенко в революционной России, – записанная со слов реального человека; книга очерков «Через Европу на самолёте. Мелкий буржуа в красной России» (1929); примыкающая к предыдущей книге по материалу небольшая повесть «Влюблённая большевичка. Любовь в красной России» (1930) – экзерциз на любимую в ранней советской литературе тему противопоставления любви как «буржуазного романтизма» и теории «стакана воды»; книга очерков «Что осталось от империи царей» (1931) – богатый фактический материал о белой эмиграции во Франции, отчасти эксклюзивный, из «первых рук», во многом основанный на интервью, сделанных Чавесом в Париже.

Повести «Хуан Мартинес, который там был» и «Влюблённая большевичка» имеют на удивление множество перекличек с русской литературой на эти темы, а «Влюблённую большевичку» можно вообще прекрасно представить написанной советским литератором и опубликованной в каком-нибудь советском литературном журнале начала 30-х (и раскритикованной потом за налёт декадентства, как это, собственно, регулярно и происходило с такими повестями). Поразительное проникновение в стиль – через чтение переведённой литературы? Через общение с людьми (для него – иностранцами)? Трудно сказать...

Но нас интересует чисто документальная книга очерков «Через Европу на самолёте. Мелкий буржуа в красной России». Это были репортажи для газеты «Heraldo de Madrid», опубликованные книгой в Мадриде в 1929 году.

Несмотря на подзаголовок («Мелкий буржуа в красной России»), полёт через Европу не ограничивается Россией. Первые репортажи Чавес Ногалес шлёт из Франции, Германии, а на обратном пути – из Чехословакии, Австрии, Италии. Таким образом, то, что он видит в Советском Союзе, он воспринимает в контексте разнообразной жизни других стран Европы. Он говорит только о тех вещах, которые интересны самым широким читательским кругам: о повседневной жизни, о настроениях, о том, как люди одеты, как проводят досуг, о сексе, о детях, о женщинах, о религии, об архитектуре городов... Сквозного сюжета в книге нет, это россыпь наблюдений, но есть определённый круг тем, к которым автор обращается, в какой бы стране он ни был.

Галопом по Европам

Совсем не безразлично, что перемещение в пространстве совершается на самолёте – это задаёт как бы такой пафос «прогресса». В самом начале полёта, когда внимание автора ещё полностью сосредоточено на экзотических для той поры переживаниях авиапассажира и небывалых видах земли с воздуха, читатель имеет случай убедиться, что Чавес – журналист, граничащий с романистом, которому доставляет удовольствие поиск «магических выражений» для новых ощущений.

Его высказывания о Франции, Швейцарии, Германии в определённом смысле готовят читателей тому, что он скажет потом о России, вводят их, читателей, в тот круг проблем, который интересен Чавесу и исходя из которого он потом будет оценивать Советскую Россию.

Франция знаменита своими политиками, писателями, артистами, пишет он, но ключевая фигура – не они, а французский крестьянин. «Из всех стран мира меньше всего должна бояться коммунизма Франция. Французский мелкий собственник, так любящий свой клочок земли и экономию, – это чистая формула антикоммунизма». Никогда суждение не опережает у него «картинки». В городке Безие (Bezieres) он просто наблюдает почтенных горожан, вышедших в больших количествах для вечернего моциона на бульвар. «Эта разумная и осмотрительная старость, на мой взгляд, и есть настоящий дух Франции; мне кажется, я нашёл его в этих замечательных типах, которые прогуливаются, благоразумно застёгнувшись на все пуговицы, по бульварам этого южного французского городка». О старости он говорит, скорее, не в обыденном смысле (упоминает, что это пятидесятилетние господа), а в историческом: «Чтобы выработать такие типажи, со всеми их недостатками и добродетелями, требуются многие века».

В общем-то, это вполне обычные рассуждения о «старении» Европы. Но они интересные тем, что рождаются на наших глазах из живых картинок.

Чавес развивает тему нехватки «витальности» у французов, но теперь усматривает её в отношении французов к детям. Во Франции «ребёнок рассматривается как роскошь, как изысканный продукт /…/. Не так-то просто увидеть во Франции зрелище голопузой чумазой ребятни, живущей почти так же, как домашние зверюшки. Но именно в этом и заключается опасность», потому что – тут рассуждения Чавеса принимают парадоксальный оборот, – «чтоб народ был сильным», нужно, «чтоб многие тысячи созданий выбрасывались в этот мир немного бездумно, на волю судьбы, жить и расти, как птицы и как животные. Цивилизованному человеку это трудно принять. Но это правда». И заканчивает: «Жизнеспособность страны заключается в детях, которые умирают от беспризорности, потому что невозможно их всех поставить на ноги: их слишком много. Россия потом подтвердит эту теорию».

С другой стороны, существует для Парижа «американская опасность»: «Духовно житель Нью-Йорка или Чикаго – антипод парижанина. Тот больше всего на свете любит чрезмерное, несоразмерное; этот же чувствует необоримую склонность к выдержанности, к тому, что соответствует человеческой мерке. Хотя бы только из-за этой тщательной взвешенности Париж – первый город Европы». «Человеческая мерка» – важное для Чавеса понятие, к оторому он потом ещё не раз возвращается.

Лувр – повод поставить ещё одну веху. Внимание Чавеса привлекают «стада» англичан в сопровождении гидов-профессоров, чья задача – объяснять им шедевры искусства. «Кельтибер» (как называет в этом случае себя автор) находит это «тошнотворным»: он «чувствует, что искусство – это один из великих предрассудков, который пока ещё не сумела уничтожить цивилизация, и что было бы впору пожелать, чтоб десяток людей, обладающих в этом мире настоящим артистическим темпераментом, сожгли бы Лувр – хотя бы только для того, чтоб не забредали туда стада англичан, с их учебниками по эстетике и с их гидами, и не рассуждали бы холодно о том, что – за вычетом как раз непостижимого – не стоит ломаного гроша». Сидящая в углу зала возле статуи Венеры девочка, «тонкая, как сигаретный дым», не замеченная ни одним англичанином, – вот «великое произведение искусства нашего времени».

Ещё одна важная мысль для Чавеса (он потом широко разовьёт её в связи с Советской Россией) – о том, что избыточно и что достаточно в быту, это своего рода зачатки критики общества потребления. Чавес рассказывает о своём знакомом, испанском эмигранте в Париже, который живёт со своей подругой, довольствуясь очень скромным бытом. «Для жизни требуется очень мало, почти ничего, – комментирует автор. – Покрыть чисто физиологические нужды, и, в качестве специи, для придания вкуса, – один грамм избытка. Свести избыток до этого грамма – ваза с цветами для Хуана, шёлковое платье для его подруги – значит проделать революционную работу». Эта «революционность» сродни революционности в искусстве: она обостряет чувство жизни. Быт сведён к минимуму не из аскетизма или солидарности с неимущими, а из своего рода гурманства: «Есть всё ещё люди, которые живут слишком хорошо. Мне скажут, что у благосостояния нет пределов. По-моему, только один: способность каждого к наслаждению. И эта способность, вопреки тому, что считается, очень маленькая! Нужно так мало!»

После Франции журналист приземляется в Швейцарии, и тут он находит кульминацию картины... как принято говорить, скучного европейского благополучия, но, по Чавесу, прежде всего – духовного застоя: «Когда думаешь о том, что эти люди, такие спокойные, благоразумные, корректные, сдержанные, окопались здесь в сердце Европы в своих мелких муниципальных эгоизмах, – становится как-то не по себе. Позиция Швейцарии во время первой мировой войны – её считающийся образцовым нейтралитет, – меня пугает и заставляет заподозрить, что за всеми этими местными, точнее говоря, домашними, добродетелями швейцарца зияет ужасная духовная недееспособность. Нельзя быть так в стороне от всего. В мире есть ещё кое-что кроме интересов Общества экскурсантов и "Гармонии на воде"».

Контраст к этой домашнести швейцарцев – интернационализм Лиги наций, чей штаб как раз находится в этой стране. В Женеве Чавес посещает офисы этого учреждения и горячо высказывается в его пользу, не соглашаясь с распространённым в то время – и в Испании очень широко – мнением, что это только лишние расходы из кармана налогоплательщиков. «Особенно для нас, испанцев, таких изолированных, таких замкнутых в своём национальном пуризме, она /Лига наций/ необходима». Впрочем, одновременно Чавес рисует конфузный эпизод, демонстрирующий утопичность (покуда) некоторых усилий Лиги наций и даже называет её в связи с этим «ульем бюрократов». Социологи из Международного бюро труда приходят на шахту в Руре и... предпочитают потихоньку бежать оттуда, пока их не заметили. Просто они увидели работающего шахтёра: «Он лежал кверху животом и поднятыми ногами удерживал нависший над его телом блок угля, который с трудом помаленьку отбивал кайлом»...

Последняя и, пожалуй, самая любопытная из «досоветских» глав – «Германская панорама». Начинается с впечатления от фильма «Берлин 1928» – судя по всему, довольно авангардистской ленты, создающей образ современного города как совокупности сотен на все лады функционирующих механизмов. Чавес не разделяет этот общенемецкий инженерный восторг, для него это тоже – предрассудок цивилизации и негоже «людям настоящего духа» делать из механики идола. «Нужно быть таким идиотом, как Маринетти, чтоб так преклоняться перед чем-то более примитивным».

Непосредственное введение в рассуждения о «германском духе» – картинка большого бассейна, в котором резвятся купальщики и купальщицы. И афористичный комментарий некой француженки (утончённой по определению), много лет живущей в Германии, но не способной ассимилироваться: «В восемнадцать лет немец – молодой бог, в тридцать – свинья» (почему – разъясняется в процессе дальнейшего наблюдения: «...поскольку в них нет духа, они и превращаются в эту ужасную массу, которая вылезает сейчас из бассейна отфыркиваясь»). Справедливости ради надо заметить, что Чавес не согласен с приятельницей на сто процентов: «Я попросту замечаю у немцев, в глубине того, что мадам называет германским варварством, мягкую человечность, такую тёплую и такую эмоциональную...»

Эрнст-Людвиг Кирхнер. Кафе в Давосе (1928 год)

Довольно пространны и довольно любопытны наблюдения Чавеса по поводу «морали» берлинцев: говоря о морали, он имеет в виду сексуальные отношения. При этом он замечает: «Я каждый раз всё больше убеждаюсь, что интерпретация морали – это чисто вопрос географии». Он рассказывает о разных сексуальных «измах», актуальных для Берлина той поры.

Говоря о Германии, нельзя было не думать о прошедшей войне. Самое удивительное, что должен был констатировать Чавес, – что война совершенно забыта, по крайней мере, внешне. «Единственный народ, у которого после мирового пожара остались силы на то, чтоб продолжить вызванный войной духовный процесс, была Россия. Но в Центральной Европе начали жизнь с чистого листа». Ни о чём не вспоминать, спешить жить, работать и наслаждаться – вот жизненная программа европейца, и в первую очередь немца. «В этой атмосфере я вспоминал группу моих друзей в Испании, так занятых проблемами сознания. Но я не встретил ничего подобного во всей Европе, где народ отвернулся от многих вещей, которые послевоенное время посчитало излишними... Комфортабельный дом намного важнее, чем идеологическая последоватьльность; один час джаз-банда с хорошенькой беззаботной девушкой стоит больше, чем самые утончённые любовные переживания».

С этой жаждой жить связана и возможность в Европе новой войны с участием Германии. Ведь «даже сосны выстроились по склонам гор как солдаты экс-кайзера». «Речь идёт не об определённой политике, не об исторической миссии, не об идеале; нет. Дело в том, что у этих людей удивительная витальность».

* * *

Все эти, на первый взгляд, довольно разбросанные наблюдения и комментарии журналиста, спонтанно возникающие по ходу поездки, без особых трудностей складываются в систему. Кредо этого «мелкого буржуа» такое: он ценит цивилизацию, самолёты, технику, но считает, что всё-таки мир движим духом; дух ему интереснее. Он увлечённо говорит о взаимопроникновении культур, в этом для него залог развития человека:

«Каждый раз я становлюсь всё большим сторонником взаимного проникновения. Я думаю, что всё, что делается в мире, – это результат слияния идей, чувств или сил. Хуже всего в мире – это изоляция, границы, незнание друг друга, отвергание. Германия даёт любопытный пример. Тип закрытого, настоящего, можно сказать, чистопробного немца – это варвар по определению. Это тот тип, что выносил войну; немец, который не верил ни во что, кроме Германии, и не знал ничего. В противоположность ему, немец-путешественник, который отдаётся на волю восхитительного германского духа приключений и бросается в мир, где видит себя в сравнении, достигает такой же тонкой восприимчивости, как и люди латинской культуры. Что такое латинская культура, если не море, всегда открытое перед духом?»

Бóльшая чувствительность, восприимчивость – вот направление развития личности. Обеспечивает её открытость.

С другой стороны, «интернационализм» подразумевает, что человек готов воспринять идею общечеловеческой солидарности. Включая солидарность классовую. Рассказывая эпизод с рурским шахтёром, от которого сбежала комиссия Международного бюро по труду, он, пожалуй, единственный раз употребляет слово «класс»: «Мир, как страус, суёт голову под крыло перед бедами трудящегося класса; эту позицию нельзя разделить».

Но в своём миропонимании Чавес, безусловно, не исходит из классовой теории. Он увлечён коцепцией «витальности» народов и многое воспринимает через неё. Другое понятие, которое он использует – это «чувство жизни».

С этим он приезжает в Советскую Россию.

«Синтез, наверняка произвольный, советской панорамы»

Кажется, он просто отдаётся на волю впечатлений, которые начинают захлёстывать его уже в самолёте. Пейзаж с воздуха поражает его видимой бедностью изб и разбросанностью заселения:
«Русский крестьянин живёт среди полей, без всякого контакта с городом, не формируя даже тех маленьких сельских населённых пунктов, которые есть в Европе /…/. Кажется невозможным, чтобы этим народом, так территориально рассеянным, можно было бы когда-нибудь управлять».

В самолёт подсаживается попутчик – командир Красной Армии, в ком сразу виден недавний крестьянин, силящийся «принять корректный вид военного на прусский манер». Абсолютно гражданского человека, который оказывается рядом с этим военным, «немного раздражает», говорит Чавес, «кичливый вид того, кто знает, что он хозяин». Впрочем, в конце концов, «человек из народа в военной форме в России так же преисполнен чувства собственного величия, как в остальном мире – английский или американский банкир»; по крайней мере, он своими силами добился этого положения, добавляет Чавес. Этот красноармеец с энтузиазмом указывает ему на трубы текстильной фабрики и «старается заставить меня понять, как это здорово». В связи с этим эпизодом Чавес говорит о «культе индустрии» в Советском Союзе, объясняет его причины своим читателям и высказывает одну из своих основных мыслей по поводу внутренней политики коммунистов: «Перед нуждами индустриализации они вынуждены были поступиться почти всеми фундаментальными пунктами коммунистической доктрины».

Потом он описывает Москву, и заметно, что не может определиться: до какой степени новая идеология и новый образ жизни стали естественными. В конце концов обобщает фразой: «Дух людей изменился, но дух старого города продолжает жить...»
Он описывает новую архитектуру Москвы, а ля Корбюзье, которая именно здесь, среди старых московских особняков и в соседстве с золотыми куполами, кажется ему ужасной. Описывает «пёстрый спектакль» улиц, который напоминает ему не центральноевропейские города, а простонародные кварталы Лиссабона, Севильи и Неаполя. Рассказывает, во что одеты люди. Рассказывает, как «коммунизм, который претендует быть не только экономической системой, но и моральной нормой», озабочен тем, чтоб дать людям возможность развлекаться «достойно»: построил для этого Парк культуры и отдыха (но люди, удовлетворив любопытство, предпочитают соседний, романтический и запущенный, вполне буржуазный парк), возводит в культ спорт и гигиену.

Он говорит о «коммунистическом ощущении повседневной жизни» – главном, как он считает, результате революции. О каких бы различиях в образе жизни в разных уголках Европы он ни говорил до этого, здесь он заявляет: «Житель Москвы живёт в ином режиме». Главное, в чём он видит эту разницу: «была ликвидирована любая избыточность». Еда дешева, жильём рабочие обеспечиваются. Но вот уже даже «одеваться, просто одеваться, как придётся, – уже разорительно для экономики этих людей».

«Именно полное отсутствие избыточности придаёт жизни при коммунистическом режиме этот драматический оттенок. Я видел, какое экономическое усилие подразумевало для молодой трудящейся пары приобретение отреза декоративной материи, чтоб скрасить немного угрюмость тесной комнаты, в которой они свили себе гнездо.
На эти вещи неизбежно смотришь с буржуазной точки зрения. Нужно признать, что чистое коммунистическое ощущение существования может обойтись без всего этого, заменив его самым чистым, самым человечным духовным удовлетворением, но пока я подтверждаю, что встречал людей, которые чувствовали себя несчастными из-за этого неумолимого определения коммунизмом того, что является необходимым. И у этих людей не было никаких буржуазных предрассудков. Они были настоящими коммунистами».

Дальнейшие свои наблюдения в России Чавес группирует вокруг разных слоёв населения: очерки «Дети, женщины, попы, лавочники» и «Полицейские, журналисты, солдаты». Все эти люди описываются с сочувствием, лёгким юмором и, скорее, симпатией – как необходимые винтики в нормальном функционировании «нормального» общества, но сейчас вдруг оказавшиеся в России в совершенно новой для себя ситуации, а некоторые из них – в совершенно ложном и непонятном положении.

Один из винтиков любого общества – мелкий лавочник, а, по Чевесу, – «скромный коммерсант». Он многочисленен, незаменим, незаметен и приземлённо-практичен, а посему никогда особенно не вдохновлял ничьего пера. Проявляя свою – ненавязчивую, впрочем – любовь к парадоксам, Чавес говорит:

«Этот скромный коммерсант, который каждое утро открывает свою лавчонку, /.../ – это один из самых волнующих типажей России.
Открывая свою лавку, он не знает, какие ещё беды принесёт ему новый день. Он может ожидать, что вот-вот конфискуют его бедный ассортимент, что толпа начнёт его оскорблять или что его арестуют агенты ГПУ...»

После экскурса в сложную историю взаимоотношений мелкого лавочника и Советской власти, Чавес восклицает: «Но, несмотря ни на что, человек из лавочки, всегда караемый и преследуемый, продолжает существовать, благодаря настоящим чудесам жизнеспособности. Какой мощью обладает в мире дух коммерции!» (в 30-е годы перевели бы, конечно: «торгашеский дух»). Буржуазный дух (потому что это, собственно, и есть буржуазный дух) непрерывно даёт новые побеги: Чавес видит его как нечто природное, натуральное. Чтоб обрубать эти ростки, большевикам придётся совершать революцию каждые пять лет, говорит он. Однако, кто в конце концов победит – коммунистический дух или буржуазный – «трудно предвидеть». «Потеряется ли коммунистический дух, повлекшись за той или иной маской буржуазного духа? Меняя личины и эволюционируя, превратится ли буржуазный дух, на своё горе, в дух коммунистический?» – Чавес верит в эволюцию, во взаимопроникновение идей, в том, что, как говорится, жизнь всё расставит по своим местам, в витальность.

В главке о беспризорниках (тема очень известная и по советской литературе) хорошо видно, как работает Чавес. Он не нагнетает ужасных подробностей – его стиль прозрачен и суховат, – но всё время предлагает читателю необычный угол зрения, который открывает весь драматизм ситуации:

«Это чудо, что они смогли выжить. Когда их видишь сейчас, уже выросших, закалённых в этом героическом существовании, которое ничем не отличается от существования зверей в пустыне, то содрогаешься от ужаса, думая о миллионах таких же, кто не выстоял. Потому что жизнеспособность этих оставшихся – это что-то необычайное. /.../
Хотел бы я знать, какая идея сложилась у этих юношей о Человечестве. Должно быть, очень похожая на ту, которая есть у волков, лисиц или оленей. /.../
К счастью, их осталось немного. Смерть, насытившись ими до отвала, выполнила цивилизаторскую миссию. Если бы они выжили, это поколение зверей стало бы поколением Апокалипсиса».

Говоря о ГПУ, «политической полиции», он замечает, что она «лучшая в мире». Ещё бы, ведь многие из этих людей сами были в роли преследуемых царской полицией и знают все приёмы противной стороны: «Представьте, какой стала бы испанская жандармерия, если б попала в один прекрасный день в руки цыган». Безусловно, сильное сравнение. Чавес говорит известные вещи о вездесущности и всемогуществе ГПУ в Советской России. И следующим образом высказывается о пресловутой дилемме «сильная власть/хаос»: «...Это гарантировало порядок – что людей с консервативным темпераментом, пожалуй, совершенно удовлетворяет. Но мы, те, кто духовно ближе к преступникам, чем к полиции, чувствуем определённое беспокойство, видя, что есть привилегированные индивидуумы, которые держат в своих руках наши права и наши свободы. Либеральный человек не отречётся от них ни за какую гарантию порядка, какой бы надёжной она не была». (Эту дилемму он прекрасно знает по своим домашним, испанским, делам.)

Советский плакат 1920 года. Фрагмент.

Из Москвы Чавес летит на Кавказ, где посещает санатории для «ответственных работников», что потом отразится в его повести «Влюблённая большевичка».

И опять он интересен бытовыми наблюдениями. Вот он описывает некое строение на узловой станции Минеральные воды, предназначенное для ночёвки транзитных пассажиров. Строение мило называется «Эвакопункт»:

«Чисто – да, но неухоженно, с этой неприятной атмосферой тюрем, казарм, монастырей и больниц, которые, как бы гигиеничны ни были, всегда оставляют невыносимое ощущение скопления людей. Это самое худшее в коммунизме. Чтобы вынести это, необходимо наделить людей новой чувствительностью.
Я думаю, что она у этих людей уже есть. Стыдливость интимности, присущее цивилизованному человеку старание укрыть от глаз себе подобных свои элементарные нужды и свою частную жизнь, здесь не существует. Жизнь в коммунистической России проживается в прямом смысле слова сообща, в коллективе, и человек сосуществует с человеком так тесно, что нет ни закоулочка в его личности, ни физиологического движения или нужды, которое осталось бы скрыто от глаз остальных... /.../
Все эти интеллектуалы, художественные натуры, платонические любители человечества, у которых на Западе возникают коммунистические прихоти, ужаснулись бы, если б вблизи увидели, что такое коммунистическая жизнь. И я это говорю в вину не коммунизму, а им».

Он едет в Баку, где видит «тот же спектакль, который капиталистический режим показывает в Руре, Уэльсе и Риотинто». Жизнь советских рабочих-нефтяников ничуть не лучше, а в чём-то хуже. «За десять лет, что прошли после революции, не думалось об улучшениях для рабочего – только об улучшении производства». И вот здесь, как бы в противовес мрачному «чёрному» Баку, Чавес говорит о том, что, на его взгляд, даёт козырь Советскому государству: «...Не только коммунизм поддерживает сегодня в России большевиков. Они сегодня самое сильное националистическое правительство, которое есть в Европе. Иностранная интервенция, которая после революции подбросила огня в гражданскую войну, привела не к чему иному, как к экзальтации русского национализма и к тому, что все национальные силы безоговорочно встали на сторону коммунистов».

Тифлис вызывает у него приятное впечатление: люди одеты лучше, дома ухоженнее, чем в Москве. Там, в атмосфере южного приятного времяпрепровождения, он делает ещё одно наблюдение: в популярных ресторанчиках нет джаза и нет танцев. «...Советы не допускают никакого неприличного развлечения, хотя их понимание "неприличного" отличается от буржуазного. Например: из этих кабаре абсолютно изгнаны танцы; есть много коммунистов, которые рассматривают современные танцы как что-то в высшей степени неприличное». Но в то же время, говорит Чавес, многие парочки уходят гулять по горам при луне, и в этих прогулках «нет ничего романтического, потому что романтизм для коммуниста – это чисто буржуазное состояние души». В этом же очерке он также говорит о пионерах, в которых его больше всего поражает, что они совершенно самостоятельно ходят отрядами в походы, сами, без взрослых, составляя маршрут и организуя свою жизнь, но также его поражает свобода, предоставленная этим детям десяти-пятнадцати лет в сексуальном плане: «последствия коммунистического воспитания ужасают любого, в ком сохранились хотя бы остатки буржуазной морали».

Он знакомится с жизнью некоторых горских племён, что заставляет его говорить о том, что всё-таки коммунизм выполняет в некоторых случаях «цивилизаторскую» функцию. Вывод его такой:
«Хотя вы не признаёте за коммунизмом высший тип цивилизации, хотя житель Лондона, Парижа или Берлина имеет право оценить его как шаг назад в прогрессе, в любом случае надо признать по крайней мере цивилизаторскую миссию, которую он героически выполняет в отношении крестьянского варварства в России. Этого никогда не пытался сделать царь».

Чарльстон, горцы, пионеры и крестьяне – обо всём сказано на нескольких страницах. Не удивительно, что выводы – цивилизаторская миссия коммунизма в отношении крестьян – несколько легковесны, мягко говоря.

В очерке «Революционеры после совершения революции» помимо изложения своих впечатлений о Троцком, он касается многих важных деталей советской повседневной жизни. Например: «Вся Москва наполнена революционной иконографией» – он имеет в виду портреты «лидеров» – настолько безвкусной, что именно это безвкусие его раздражает.

О Троцком Чавес рассказывает как об экстраординарной личности, кумире для многих людей, не вдаваясь в политические дискуссии. О Калинине говорит с пренебрежением, как человеке, добровольно играющем роль марионетки.

Любой коммунист, занятый управлением, впадает в оппортунизм, который «фатально отдаляет его от целей революции. Так сформировалась эта партийная бюрократия – самый сильный на сегодня консервативный элемент». На стороне троцкистской оппозиции – «духовная поддержка настоящих коммунистов», на стороне Сталина – партийная машина и ГПУ. «Моральная ситуация, в которой оказались чистопробные коммунисты, приверженцы Троцкого, перед лицом репрессий со стороны Советского правительства, по-настоящему трогает»: люди, пережившие множество невзгод во имя революции и думавшие, что теперь заслужили мир, снова оказались ввергнутыми в борьбу. Чавес рассказывает историю о том, как мать одного из них, бывшая рядом с сыном-революционером, холостяком, всю его нелёгкую жизнь, теперь, когда его арестовали, «сквозь старческий склероз» спрашивает: «Вернулся царь?»

За этим следует один особенный, «монографический», очерк: описание встречи Чавеса с Рамоном Касанейасом, испанцем, который в юности принял участие в покушении на Эдуардо Дато, а потом оказался в России, воевал в гражданской войне. В нём Чавес нашёл персонажа, интересного испанцам по скандалу с Дато, а кроме того, который мог рассказать о себе Чавесу без посредников. Правда, с журналисткой досадой не удерживается прокомментировать Чавес, тот «не способен связно рассказать о своих впечатлениях». И тем не менее, после окончания гражданской войны Касанейас поступает в университет Свердлова, чтоб сделаться «образцовым партийцем». Для барселонского босяка была сверх-усилием эта «научная подготовка». Но «суеверная страсть большевиков к теоретизированию неумолима», и чтобы значить что-то, надо ей следовать. Так после очерка о профессиональных революционерах рассказывается о простом, неграмотном типе, вовлечённом в революцию, и не важно, что он испанец – как раз это ещё более обобщает картину –, а важен переход от неграмотного босяка к «образцовому партийцу». Но очерк Чавеса – отнюдь не «Как закалялась сталь». Чавес описывает не эволюцию личности, а довольно абсурдное наложение одного на другое. Касанейас выражается «всегда отдельными фразами, нелепыми, бессвязными». Но когда земляки гуляют по ночной Москве, Рамон пускается «в рассуждения о классовой борьбе, диктатуре пролетариата, государственном капитализме и коммунистическом строе». Вся эта «наука», которой натаскивают в университете Свердлова, для Чавеса – начётничество и, в общем-то, обессмысливание и обюрокрачивание самой доктрины.

Рассказ о пребывании в Советском Союзе заканчивает глава «Синтез, наверняка произвольный, советской панорамы». Если раньше автор, по его собственным словам, только описывал то, что видел, то теперь захотел нанизать эти факты на некий стержень и дать направление для возможной их интерпретации.

«Консолидация советского режима произошла за счёт принесения в жертву коммунистических теорий. Диктатура пролетариата вынуждена была сделать шаг назад и уступить место своего рода государственному капитализму, очень похожему на то, что намечается сейчас, например, в Германии, с которой буржуазные правительства спокойно находят компромиссы и договариваются». В любом случае, «коммунизм у власти – это уже не только коммунизм: это ещё мир, порядок, рост национального богатства, гарантия национальной независимости...»

Большевики не достигли ничего, чего не достигли уже социалисты в развитых капиталистических странах эволюционным путём. Но значит ли это, что в России – которая не Франция и не Германия – этого бы достигли без революции?.. «Думать, что коммунистическая революция – поскольку она не смогла удержать своих завоеваний и поскольку прибегла к поистине нечеловеческим репрессиям – может быть "отменена", как отступление в варварство, и история может быть начата "с чистого листа" – это заблуждение...»

Чавес говорит об особом привилегированном положении, в котором находится рабочий в Советской России: «Правительство... остерегается применять к рабочим классические диктаторские меры. /.../ Ссылка и тюрьма знакомы троцкистским лидерам и самому Троцкому, но не их последователями в цехах и на полях». Чавес увидел, что рабочие в Советской России заняли место аристократии.
Он говорит об отрицательном впечатлении, которое неизбежно порождает у всякого западного приезжего Россия, потому что повседневная жизнь необыкновенно сложна и запутана, всё страшно забюрократизированно, но после всех катастроф, пережитых страной за последние 20 лет, уже «невозможно рассудить, какие напасти объясняются некомпетентностью или злой волей руководителей, а какие – фатальным развитием обстоятельств».

Его вывод: цивилизованный человек должен не становится на позицию коммуниста или, наоборот, антикоммуниста, а «быть внимательным к развитию событий, взвешивая и соизмеряя значение каждого из факторов, определивших страшный опыт, через который прошли, обдираясь в кровь, сто сорок милионов человек; не отметать при этом вероятность рождения нового человечества, но не исключать и того, что путь, возможно, пошёл в ошибочном направлении».